Если встретите грамматическую или стилистическую ошибку в тексте, пожалуйста, выделите ее мышкой и
нажмите CTRL+ENTER.
Сидя в четырех стенах, сложно не сойти с ума. Я заперт в клинике для душевнобольных. Я потерял память, то есть не должен помнить никого. Но всем назло, а в частности ее отцу, я помню все, до единой секунды.
Клиника, в которой я – пожалуй, единственный нормальный пациент, быстро приучила меня держать язык за зубами. Чем меньше слов, тем больше шансов выжить в этом аду. Не сгореть заживо. В таких домах два типа людей: одни бояться пациентов, другие – врачей. А я, пожалуй, из тех, кто сторонится и тех, и других. Мне не нужны лишние знакомства.
Я смирился с тем, что заперт здесь без шанса на спасение. Побег означает смерть. Это неминуемо, когда за тобой постоянно наблюдают. Ведь непросто же так абсолютно здоровый человек оказался среди душевнобольных. Я стараюсь не называть их психами, потому что это слово для меня значит нечто другое. Человек, который заключил меня сюда, он – псих, а эти люди просто душевнобольные. Они сидят в своих комнатушках, покачиваясь туда-сюда, в смирительных рубашках. У них нет свободы, нет сил буйствовать. Тут даже у здорового человека крыша съедет. Меня, благо, в белые оковы не суют. Я вообще не понимаю, что я тут делаю, ведь обычно людей «без памяти» держат в теплых квартирках, ухаживают за ними. Что ж, и за мной несомненно ухаживали бы, если бы не он. Точнее, если бы не моя бывшая профессия.
Я журналист, открою вам тайну. Слежу за звездами, поливаю их грязью, получаю деньги. Следил. Поливал. Получал. Теперь же нет.
Все началось с того, что я нарвался на пару конфликтов. Я работал в Америке, повезло, да. Старался отрываться на более менее дельных музыкантах. В итоге – три иска, разбитый нос и непробиваемая обида большей части Голливуда. Личную жизнь иметь было опасно, но необходимо. Мое тело, не скрою, нуждалось в девичьих ласках. Именно тогда мне представилась возможность подробнее познакомиться с жизнью Джерарда. Джерарда Уэя. Моя разбитая камера помнила его сапоги очень хорошо. И он знал меня в лицо. Кроме того, что он «знал в лицо», в лицо он также плевал, бил, кидал, угрожал. Меня бы это не волновало, если бы я не познакомился с его прекраснейшей дочерью. Как ни странно, выросла она не в отца, и даже не в мать. В кого? Понятия не имею. Скромная и доверчивая. Дурочка, короче. Но зато какая. Такой сказать «нет» просто невозможно. Дурочка она не в том смысле, что тупая больно, а просто потому, что очень уж доверчивая она. Но я ее любил и люблю до сих пор, до момента моей смерти эта дурочка со мной, внутри меня.
Она скрывала эти отношения от отца как могла, но однажды наша маленькая тайна всплыла. «Ладно, - подумали мы оба, - он умный человек, он поймет». Сначала примерно так и было. Он во всю изображал понимающего отца, но как только его дочурка оставила нас наедине, он тактично попросил меня закончить это отношения и навсегда покинуть этот дом.
Я не нашел сил порвать с моей девочкой, но и рассказать ей о том, о чем попросил ее отец тоже. Я сидел, потупив голову, и думал, как мне теперь поступить. Зато Джерард уже все придумал.
Так я и оказался здесь. Надо сказать, что вопреки всем запретам, Бэндит все равно регулярно навещает меня, приносит пакеты с вкусностями, которые, перед вносом в палату, тщательно обыскивают местные санитары. Она держит меня за руку, спрашивает, помню ли я ее, а я говорю: «Нет». Я говорю так, потому что иначе умру. И это будет какой-нибудь несчастный случай. За него никого никогда не накажут. Если мне удастся стать приведением, то я не упущу возможность отомстить этому ублюдку. Черт бы его побрал. Он занимает мои мысли примерно пять-шесть часов в сутки, тогда как Бэндит, наверное, всего три или четыре. Я стараюсь не думать о ней, иначе начну плакать.
Она входит, садится рядом со мной.
- Привет, ты до сих пор меня не помнишь?
И как же мне хотелось сказать ей о том, что это все ложь, о том, что я помню ее лучше, чем кто-либо на этой ничтожной планете. И про то, что люблю ее. И про то, что мы должны бежать. Вместе.
- Здравствуй, ты снова здесь. Нет, не помню, - отвечаю я, вместо того, чтобы упасть перед ней на колени и просить прощения за ложь.
- Жаль, - ее личико снова выражало полное отчаяние, но она и слова больше об этом не сказала, - Я тут принесла тебе, знаешь, - дальше все пошло по накатанному сценарию: она кормит меня, рассказывает, как прошла неделя, и обещает вернуться ровно через семь дней. Ни слова об отце. Никогда. Ни при каких обстоятельствах. Иначе, как говорит доктор, происходят необоснованные срывы. «Пациент злится, выходит из себя. Избегайте тем, которые могут изменить его настроение». Бэндит плакала. Я мысленно уже похоронил себя. И ей бы того же советовал. Подумать только, какую боль я ей причиняю. Но и она мне, сама того не понимая, тоже. Я умираю мысленно каждый раз, когда она, сдерживая слезы, сидит напротив меня, пряча свои мокрые глаза.
В чем-то я виноват сам. Во всем этом я виноват сам. В том, что она страдает, виноват я сам. В том, что страдаю я, тоже виноват только я.
Джерард тем временем рассчитывал выдать свою дочь «только по любви, но за нормального». «За нормального?», - переспросил я. «За того, кто не ты», - пояснил он. «Ясно». Ясно.
Он выражался предельно понятно. Так, чтобы даже самый тупоголовый (я) понял. Понял и ушел.
Я понял, но уйти не мог. Ведь с ним и с этим домом я должен был оставить и Бэндит. Души не чая в своем отце, она продолжала приходить ко мне раз в неделю и верила в мое чудесное исцеление.
Эта капля жалости в море любви, пожалуй, и удерживала меня о того, чтобы рассказать ей все. Ведь я не могу представить, что с ней станется, когда меня в деревянном ящике навсегда погребут под землей. Я был бы не против умереть с ней в один день, если этот день, конечно, не наступит через месяц, а то и меньше. И я молчал. Это дорогого мне стоило, но правда была бы еще дороже. Дороже, чем моя жизнь.
Сколько дней я тут провел, я считал, отмечая каждый дыркой в обивке кресла. Это кресло притащили специально для бедной убитой горем Бэндит, обычным пациентам такой роскоши не позволяли.
Иногда ей очень хотелось остаться со мной на ночь. Когда санитары просили ее удалиться, а потом выводили, хватая грязными руками, мне хотелось убить их всех, забрать ее и бежать. И скрыться за горизонтом. Но я продолжал сидеть на койке, старался смотреть безразлично, как она плачет, обещая, что я ненадолго один, что она скоро вернется.
Как только она уходила, дико рыдать начинал я. Не по-мужски, но меня все равно никто не видел. Я садился лицом к стене, упирался в нее лбом или руками, и начиналось. Меня разрывала дикая истерика, дикая злость на самого себя, на слабака, который не может защитить даже свою любовь. Когда слезы кончались, по палате бродил лишь тихий хриплый рев, мой рев. Если бы Бэндит знала, если бы она хотя бы догадывалась…
Чаще всего в моей комнате стоит темень. Единственное маленькое окно с решетками не освещало толком ничего, а лампочку включать я не любил. Чем раньше темнота, тем раньше ночь. Тем раньше есть шанс покинуть этот мир. Хотя бы поспать. Забыть, что я в этой палате, в этой тюрьме.
Конечно, когда я просыпался, все возвращалось на свои места: то же кресло, та же койка, то же окно, словно спичечный коробок. Я все в том же аду.
Бэндит приехала после обеда. Я хотел поспать, но она изменила все мои планы. Вы уже в курсе, почему: после ее посещения следует длительная истерика.
Сегодня она была в хорошем настроении, и я боялся ей его изгадить. Она весь день называла меня душкой, я натянуто улыбался ей в ответ. Бэндит рассказала, как подруги устроили ей сюрприз, как умоляли забыть про меня и начать поиски лучшего мужчины. На этом моменте она рассмеялась, затем сделала серьезное лицо и сказал, что я и есть ее лучший мужчина, пусть и не помню этого. Я смотрел на нее с жалостью, как бы смотрел на нее человек, который действительно потерял память. Внутри все взрывалось от каждого ее слова, но я старался не выдавать себя. Я желал ей лучшего. Я желал ей найти лучшего мужа, чем я.
Наверное, любящий человек не должен врать, тем более, когда дело принимает такой серьезный оборот. Но кроме любви во мне было чисто человеческое сострадание, которое заставляло меня каждый раз говорить «не помню». Лучше уж беспамятство, чем смерть. Наверное. Хотя, возможно, если бы она меня похоронила, то позже у нее был бы шанс найти себе кого-то, завести детей и всю прочую лабуду по поводу семьи и счастья. У них, может, была бы собака или кошка, кучка детей и разная мебель. Куча бесполезных вещей, которая, в случае пожара, будет пылать особенно ярко, но я уже не смогу это увидеть, разве что с неба, если Бог все-таки есть, в чем я очень сомневаюсь. По выходным приезжал бы в гости дедуля-Джерард, который бы с удовольствием нянчился, а потом, может, умер. Умер. Это, пожалуй, устраивает меня больше всего.
Бэндит прикоснулась к моей руке, и я вернулся обратно в ту же комнату, как будто минуту назад я был в их доме и видел их детей, а от ее прикосновения я снова оказался здесь.
Со мной творится настоящая магия, когда она держит меня за руку. Жаль, что я лишен радости рассказать ей об этом. Она была бы несомненно рада услышать это, но я тот еще трус. Боюсь смерти даже тогда, когда моя жизнь сама по себе ад.
Моя рука дрогнула. В ту же секунду в глазах Бэндит мелькнул огонек надежды. Я взглянул на нее, но тут же был вынужден отвести глаза: нельзя было плакать. Она все продолжала глядеть на меня. Ждала: вдруг я вспомню что-нибудь, вдруг. Но я не сказал ни слова. Стоит ли говорить, какую яму я рыл в своем сердце? Еще немного и я укроюсь в ней с головой. Тогда мне останется лишь присыпать это землей и ждать, когда над моей головой вырастут цветы. Или хотя бы сорняки.
Сколько можно врать? Долго. Запредельно долго, пока внутренности не разорвет от твоей лжи. Пока не сгоришь заживо. И я пылал, просто пылал от того, как она смотрела в мои глаза. Отводить взгляд не было сил, я смотрел в них, я тонул.
Я сжал ее руку. Хотелось, чтобы лжи, даже такой оправданной, пришел конец. Я ее поцеловал. Она расплакалась от неожиданности, вцепилась мне в волосы. Она знала: я ее помню. Я ее не забывал. И ей слов не хватало, слез не хватало. Ничего бы не было достаточно, чтобы сказать, как она ждала меня. Я был с ней и был далеко одновременно, она знала, что шансов разбудить мало, но будила. Но я не спал. Я притворялся.
На моей полке «Ложь» в моей голове больше не осталось места. Я уже давно ставил свое вранье на край и вот сейчас оно сорвалось. Разбилось о холодный бетонный пол моей головы.
- Скажи мне, что ты меня помнишь, - просила она.
- Я тебя и не забывал.
Она могла бы тут же бросить меня. Я врал ей все это время, причинял невыносимую боль. Она терпела страдания, не отпуская мой руки, смотрела в мои глаза, которые я пытался сделать безразличными. Но она не уходила. Моя Бэндит.
- К чему было вранье?
- У меня был повод.
- Скажи мне.
- Я боюсь тебя расстроить.
- Хуже быть уже не может, - она заставила меня залезть под одеяло и сама легла рядом, - Я слишком долго ждала и слышала ложь. Теперь скажи мне, почему.
Я ей все рассказал. Я не хотел, но рассказал. Я видел, как ее глаза наливаются слезами, но не остановился. Ее слез я видел достаточно, чтобы воспринимать их как должное или как то, что происходит постоянно, с какой-то периодичностью, скажем, каждые семь дней.
Сегодня она плакала так, как я плакал тогда, когда она уходила. Она злилась, но все равно была самой милой. Я не утешал ее: знал, что бесполезно, знал, что ей нужно прокричать все, чтобы потом выслушать меня внимательнее.
Она ходила кругами по комнате. Пять шагов – поворот, еще пять шагов, снова поворот. Я остановил ее за плечи.
- Тише, нельзя шуметь. Твой папа уже знает, что ты знаешь. Мы больше не увидимся.
- Ты сдурел!
- Тише, - просил я ее. Она не унималась, поверить не могла. – Просто поверь мне, - я поцеловал ее, но она все не унималась. Ей хотелось, чтобы я остался навсегда рядом.
- Не отпуская меня, - попросила она и взяла меня за руку, - давай, мы просто не расцепим рук?
Я говорил, что она наивная?
- Бэндит, ты же понимаешь, что только так и будет.
- Понимаю? Да, но я не могу просто с этим смириться. Я ждала тебя столько…сколько? Запредельно долго. Я терпела это все, я ждала не для того, чтобы теперь так просто это потерять.
- Я не должен был тебе говорить ничего.
- Но ты сказал. Теперь ты в ответе за это. За меня. Скажи мне, что не отпустишь.
- Я…я не могу знать наверняка…
- Можешь! Просто скажи.
- Ты должна понимать, что мне тоже было непросто! Я делал это ради тебя! Делал, потому что знал, что пока я жив, ты надеешься…
- Я не прошу тебя оправдываться, но прошу не отпускать.
Она выдавила из себя улыбку. Губы скривились и задрожали.
- Не плачь, Бэнди, - я сжал ее руку, - я…я сделаю все, что смогу.
Она прижалась ко мне. Я поцеловал ее. Хотел что-то успеть, чего не смог раньше и чего не смогу после. Я хотел бы стать отцом ее ребенка, но сейчас это так не вовремя. Не время планировать это перед тем, как оказаться на два метра под землей. Но я не мог не думать, не мог не хотеть. Не хотеть ее. Не думать о ее будущем. Не думать о том, что мы могли быть классными родителями или что-то типа того. Она, наверное, тоже думала об этом. Может, не именно в этот момент, но вообще, постоянно. Я почти уверен, что она, как и я, не раз представляла, как все это будет.
Я уложил ее на больничную койку. Не самое лучшее, но ничего больше я не мог.
- Я люблю тебя, - сказала она. Я повторил за ней.
Никогда не думал, что так получится.
Мы лежали под одеялом. Она гладила меня по голове, говорила, что ее отец вовсе не тиран, чтобы убивать меня. Малышка моя. Я сказал, что лежать сейчас голыми не лучшая идея, попросил ее одеться. Никогда не думал, что попрошу ее сделать это. Она прекрасна в любом виде.
В коридоре послышались шаги.
- Сейчас или никогда.
Мы спокойно стояли посреди комнаты, хотя в душе обоих душил страх. Один из санитаров потребовал, чтобы Бэндит вышла. Сказал, что время посещений вышло.
Мы продолжали держаться за руки. Ее взяли за плечи и стали буквально оттаскивать от меня, она держалась до последнего. Я видел, как ее вынесли прочь, как слезы проступили на ее глазах. Я обещал, что не отпущу ее, но что я мог теперь? Я знал, что ей не причинят вреда. Ее отведут к папочке, он скажет ей, что все в порядке. Все окей.
Сзади ударили чем-то тяжелым. Перед глазами все поплыло. Прощай.
Глаза открываются с трудом. Я делаю вдох, затем еще и еще. Дышать тяжело, но необходимо. Вокруг темнота. Я слышу чей-то голос. Жутко знакомый, но понять все равно не могу. Свет зажгли, глаза слепит.
- Давно не виделись! – тот же голос продолжал звучать где-то позади. Я оглядывался, но ничего не мог понять.
- Кто здесь? – и как же я не догадался.
- Странно, что ты меня не узнаешь, - конечно, это был Джерард. Он обошел стул, к которому я был привязан, и появился передо мной.
Было довольно ожидаемо увидеть его перед собой, но я все равно надеялся на что-то лучшее. Хотя на что тут можно надеяться…
Дверь впереди меня открылась, впустив новый поток света. Два верзилы из клиники держали Бэндит под руки. Она еле волочилась, плакала на ходу. Мне было так ее жаль, что лучше бы я молчал, и ничего бы не было.
Джерард махнул рукой, и ее отпустили. Она упала на пол. Свиньи! Оторвал бы им руки!
Интересно, если Бэндит беременная, пожалеет ли Джерард, что убил отца своего внука? Или он решит убить ее тоже? Ну, вроде того, что не от того и все такое. Надеюсь, он ее пожалеет. Надеюсь, она его родит. Надеюсь, она беременная.
Бэндит подбежала ко мне и села на пол, уткнувшись лицом мне в колени. Я хотел бы погладить ее, утешить, но руки были связаны, и я просто смотрел на нее, думая о том, что вижу ее в последний раз.
Джерард сел на колени рядом с ней, взял ее за плечи. Она разрыдалась еще больше, стараясь стряхнуть его руки с плеч. Он отвел ее в сторону, хотя она, как могла, держалась за меня.
- Я люблю тебя! Ты обещал не отпускать меня! - кричала она, как будто стеклом по живому сердцу.
Джерард вывел ее прочь и сам больше не появлялся.
Я ожидал, что меня будут бить, пока не подохну, но они поступили гуманнее: меня застрелили. Пулей, - бах! – насквозь через грудину. И все. Никакого света. Тьма, а за ней ничего.
Надеюсь, она ждет от меня ребенка.